Так вот, бублики.

Сбоку, слева от входной двери, было окошко на улицу с маленькой вывеской «Бублики горячие 5 коп.». Там стояла бубличная машина! Был виден вертящийся стальной круг с веретеном посредине. Туда из кастрюли падало тесто и превращалось в бублики, которые тут же въезжали в печку и через несколько минут выскакивали оттуда в корзину. У продавца – это был мужчина, потому что он был на самом деле пекарь, – были заранее настрижены веревочки. «Четыре штуки!» – говорили ему. Или пять и даже шесть. «Поподжаристей, пожалуйста!» или наоборот: «Посветлее, если можно!» Он продевал сквозь бублики веревку и просовывал эту обжигающую гирлянду в окошко.

Я покупал бублики на обратном пути из школы. Чтоб они не остыли, я прятал их на груди, закутывал в шарф.

Вот эти бублики хороши были просто с маслом и со сладким чаем. А с брынзой лучше были те, обыкновенные, сладковатые с маком.

Брынза была очень соленая. Мама ее резала на продолговатые ломтики и заливала крутым кипятком. Ждала минут десять. Пробовала воду на язык – достаточно ли соли отдала брынза. Важно было не передержать, чтоб брынза не сделалась совсем пресная. Мама сливала воду. Брынза была горячая и слегка оплавленная кипятком. Бублик разрезался на четыре части, а потом каждый кусок – еще раз пополам, но вдоль. Двух бубликов прекрасно хватало на троих.

Конечно, все это ерунда и мелочь. Но жизнь состоит не только из книг, поцелуев и слез. Она еще состоит из бубликов и брынзы. Моя, во всяком случае. И если вдруг взять и выдернуть из нее бублики с брынзой – уж не говорю про вид на Садовую с одиннадцатого этажа, – то все книги, поцелуи и слезы разлетятся в разные стороны.

Татьяна Щербина

Сухарева башня

Мне не понравилось всё. Сначала слово – когда мама сказала, что мы переезжаем на Колхозную площадь. Я, десятилетняя, о колхозах знала только «одет как колхозник» и «рассуждаешь как колхозник». Сочувствия у москвичей несчастные рабы, лишенные паспортов и прав, субститут уничтоженного крестьянства, не вызывали. Просто была такая данность: дикари-колхозники.

Утешать колхозников должны были официальные почести. «Колхозной» площадь назвали в 1934 году, до этого она была Сухаревской. Знаменитая Сухарева башня, построенная при Петре и давшая название площади, была разрушена по приказу Сталина в 1934 году. В 1919-м ее отреставрировали – когда реставрируют старую Москву, всегда кажется, что на века. А потом раз – и нет ничего. Нет башни – нет и той площади. В Колхозную ее переименовали в честь I Съезда колхозников-ударников, который созвали на замену башне. У башни слава высокоумная – первое учебное заведение в России, Морская навигацкая школа; кроме того, Яков Брюс, сподвижник Петра и один из самых образованных людей России, проводил там встречи интеллектуалов и соорудил обсерваторию, отчего молва прозвала его чернокнижником и «колдуном с Сухаревой башни». Говорили, будто после смерти Брюса в стенах башни замуровали его чародейские книги и будто бы дух его витает окрест.

Доходим пешком до Смоленской площади (жили мы возле Арбатской), садимся на троллейбус «Б» и бесконечно долго ползем по Садовому кольцу. Колхозная показалась мне краем света. Когда-то она таким и была: Сухареву башню построили в 1695-м, а веком раньше тут кончалась Москва и начинался Земляной город, ныне Садовое кольцо. От Белого города, окруженного крепостной стеной, собственно Москвы, Земляной был отделен стенами с башнями – всё деревянное, плюс рвом и валом, чтоб враг не прорвался к Кремлю, хотя его и так окружали три круга крепостных стен. Стена Земляного города стала четвертой. И вот появляется первая каменная башня, над Сретенскими воротами (ныне – пересечение Сухаревской площади и Сретенки) – высокая, искусная, восхищавшая всех, кто ее видел, даже маркиза де Кюстина. Сухарева башня, шедевр русского зодчества, простояла больше двух веков – для России это долго. Обычно жизнь тут меняется быстро: двадцать-тридцать лет – уже другая эпоха, и вид у Москвы другой.

Дом, в который мы приехали, был старым, тридцатипятилетним, странным – конструктивистским с ампирными колоннами. Мрачный, темно-серый, с маленькими окнами, выходящими на площадь, маленькой дверью подъезда, за которой сразу начиналась узкая лестница с обгрызенными временем ступенями. Будто пробираешься через черный ход – в нашем арбатском доме, не бог весть каком, но все же, их было два: парадный и тот, по которому выносили мусор, – черный. Вошли в квартиру, и мое тепличное детское сердце чуть не остановилось. Стены были темно-фиолетового, почти черного цвета, над столом нависал тканый оранжевый абажур, а поскольку шла зима, сплошные сумерки, квартира выглядела каким-то бункером с кругом тусклого свечения посередине. За большими окнами, выходившими во двор, покачивались черные голые ветки, будто черти махали нам руками – привет новичкам!

– Тебе нравится квартира, детка? – нарочито елейным голосом спросила мама.

– Не нравится, – громко, так, чтоб услышали хозяева, сказала я. Ведь если они услышат, что мне не нравится, то обидятся и прогонят нас, и мы будем по-прежнему жить в своем уютном арбатском переулке. И дед не уедет в коммуналку, а мы с мамой и бабушкой – в этот черный колодец. Напрасно я думала, что чувства в квартирном вопросе играют роль. Это вопрос жесткий. Им надо съезжаться, нам разъезжаться – и я еще не знаю, зачем – вариантов в центре немного. Это центр? Да центр это, центр.

Из переговоров взрослых я узнала, что семья, жившая в этой квартире с характерным номером 13, – из КГБ. Мое представление о КГБ было не менее смутным, чем о колхозниках, но почему-то я знала, что этот колхоз – страшный, обитель нечистой силы. Так что картина сложилась вполне законченная. Я упиралась, но вещи уже грузили в фургон, а меня просто взяли за руку и отвезли к новой жизни.

Мама сделала ремонт, стены стали светлыми, на кухне и в ванной – белый кафель, деревья за окном зазеленели, еще у квартиры оказалась большая терраса, где можно было играть, свет прибавился, жизнь налаживалась, только бабушка умирала и умерла вскоре после нашего переезда. Для того он, собственно, и затевался – бабушка знала, сколько ей осталось и что без нее мама и дед не уживутся. Семья всегда держится на одном человеке, хотя до его исчезновения это и не заметно. Я мечтала создать собственную семью, большую, многолюдную, но «нетрадиционную», состоящую из тех, кого выбирают, – из друзей. И она возникла, сама собой, на Колхозной. Я называла ее гаремом, чтоб не колхозом.

«Колхоз» присутствовал, из выражения «нагрянули всем колхозом» – в доме всегда толклись люди. Молодые и немолодые поэты, художники, музыканты, режиссеры, издатели самиздатских журналов из Питера, тут же были поклонники и поклонницы, которые приносили тортики, готовили, мыли посуду, слушали и переписывали от руки стихи; главное в этом было то, что в одной отдельно взятой квартире удалось создать жизнь, параллельную советской, которую все дружно ненавидели.

Генрих Сапгир, плотный и усатый, с желтыми глазами, похожий на тигра, был неофициальным поэтом, но при этом – официальным детским поэтом, сценаристом мультфильмов, автором кукольных пьес. Его «базовой» параллельной вселенной была Лианозовская школа (Лев Кропивницкий, Всеволод Некрасов, Игорь Холин, Владимир Немухин), но он часто захаживал и в наш молодой «гарем».

«Союз нерушимый», если посмотреть на это с высоты птичьего полета, рухнул как раз из-за того, что стал похож на решето. Все эти образования – кружки, школы, квартирники, рок-клубы, лито, салоны, правозащитные группы – были маргинальными, о них нельзя было узнать из печатных изданий и телевизора, но их становилось все больше. О них узнавали по сарафанному радио, к ним тянулись, и это были такие «дырки» в железном «совке», залатать которые оказалось невозможно.

«Дырки» были и в официальном, цензурированном пространстве, вызывая вселенские скандалы – и когда запрещали спектакли и фильмы, и когда решали «выпустить пар», предоставив какую-нибудь площадку андеграунду. В один прекрасный момент решето истерлось совсем, и оказалось, что «дырки» и были настоящим воздухом, атмосферой, через них шел свет. Некоторые из них, по топографической прихоти, располагались в одном районе. Мастерская Ильи Кабакова на Сретенском бульваре – откуда вышел весь концептуализм, мастерские молодых художников на Фурманном, там был и «Синефантом» братьев Алейниковых, арт-группы «Мухоморы», «Чемпионы мира» – от Колхозной близко, пешком, ходили туда-сюда. Чуть дальше – дом Гарика Виноградова, где он начинал свою «бикапонию» – перформансы с массой висящих железок, из которых Гарик извлекал звуки в темноте, освещаемой горящими таблетками спирта, плававшими в тазу. В другую сторону от меня – арт-коммуна «Заповедник искусств», сквот, как и на Фурманном, там Петлюра, он же Александр Ляшенко, создавал новую моду, винтаж с Тишинки – там находилась известная на всю Москву барахолка. Иных уж нет, а те далече.