Изредка мелькнут молодые мои родители. Улыбающиеся, но не слишком-то веселые, они обыкновенно стоят в устье двора напротив нашего дома, в точности такие, как на снимке, сделанном солнечным майским днем 48-го года папиным товарищем художником Петей Шебашовым. И в любую, даже пасмурную погоду отбрасывают тени. Что неудивительно, потому что это остановившееся мгновение, вставленное в овальную мозаичную рамочку, привезенную бабушкой из Равенны (кто же уезжает из Равенны без рамочки?), всегда перед моими глазами. Снимок бледненький, выцветший, а мозаика как новая, ничего ей не сделалось за сто с лишним лет.
Или увижу себя, тринадцатилетнюю, в апрельских сумерках 1961 года. В лучезарнейшем настроении на душевном подъеме такого накала, какого впредь в жизни моей не случалось ни разу, возвращаюсь я со встречи Гагарина. В тот незабываемый и беспрецедентный по силе всеобщего ликования и единения день мы, отпущенные с уроков одноклассницы, внедрились в колонну ткацкой фабрики «Красная Роза» и в едином порыве с ткачихами и ткачами устремились на Красную площадь. Несколько часов то двигались черепашьим шагом, то топтались на месте, но, в конце концов, восклицая нечто ликующее, трепеща и чем-то даже размахивая, промаршировали мимо мавзолея.
Но маме-то моей в те радостные часы виделась иная картина, жуткая и совсем еще свежая. Вождь-то всех времен и народов помер всего-навсего восемью годами ранее. А чем всенародная российская скорбь отличается от всенародного российского ликования? Мама ни минуты не сомневалась, что опять случится трагедия, и ее, с раннего детства заряженную тревожностью, зашкаливающей за разумные пределы (что неудивительно для сироты 37-го года), обуял смертный ужас. Мама уже не чаяла увидеть меня живой, а сидеть в бездействии дома, ничего не предпринимать и ждать у моря погоды – это было не по ее силам и не в ее характере, и она абсолютно иррационально и немотивированно металась несколько часов по окрестностям. Металась не в одиночестве, а вместе с соседкой Анной Васильевной, не так давно поселившейся в нашей квартире вместе с мужем-инвалидом и старенькой слепой свекровью. Двумя убогими, практически нежилыми комнатенками наградили этих людей, вернувшихся с северов, где провели они долгие годы вовсе не по собственной воле и не в погоне за длинным рублем.
И стоило мне в тот ранний апрельский вечер свернуть в родной переулок, как я мгновенно увидела Анну Васильевну, мчавшуюся навстречу с развевающимися по ветру серо-седыми космами и обезумевшим взором актрисы немого кинематографа. Простирая костлявые руки, выпрастывающиеся из растянутых рукавов нищенской одежонки, Анна Васильевна возглашала на весь переулок нечто ликующее и одновременно яростное. А настигнув меня, мертвой хваткой вцепилась в предплечье (да так, что синяки остались) и доставила к изнемогшей и вконец обессилевшей маме, ожидавшей неминуемой трагедии. Так это и осталось навечно в маминой благодарной памяти – Анна Васильевна, возвратившая целым и невредимым ее единственное дитя. И этот сюжет обрел статус остановившегося мгновения.
Но вот что интересно – границы переулка тени не пересекают, не покидают мансуровского пространства, растворяются и тают бесследно, едва выйдешь из переулочного коридора на просторы Остоженки или Пречистенки. Непросто, ох как непросто сконструирован этот мир… таинственно…
И еще одно умозаключение: видно, жизнь на первом этаже (пусть даже и в бельэтаже) существенно отличается от жизни на втором, третьем, а тем более на шестнадцатом, где мы обитаем вот уже много лет, и по-своему формирует мироощущение. Жизнь Мансуровского переулка текла не мимо нашей угловой комнаты, а сквозь нее, весь световой день мы находились в ее потоке и только на ночь задергивали шторы. Поэтому при свете дня наша жизнь была абсолютно прозрачна. На глазах у жителей переулка и случайных прохожих мы завтракали и обедали, отец мой работал за своим мольбертом, мама давала уроки, я читала и рисовала, а знакомые, проходившие мимо нашего окна, приветственно постукивали по стеклу костяшками пальцев. И нас это ничуть не смущало, напротив, вносило в жизнь некий уютный компонент и связывало с мансуровской местностью и ее социумом почти родственными узами. Да ведь и мы из года в год увлеченно следили из своего окна, вроде как из ложи бенуара, за жизнью земляков, взрослением их, старением и развитием судеб, комментировали возникавшие сюжеты, обсуждали ситуации и делились наблюдениями. Не скрою, до сих пор люблю заглядывать в чужие окна. Знаю, что некой любопытной Варваре на базаре нос оторвали, но не могу отделаться от дурной привычки.
Да уж, давненько я покинула эти края, полжизни прожила по другим адресам, редко, очень редко бываю здесь, но ведь никуда не денешься, недлинный переулок между Остоженкой и Пречистенкой – это и есть моя малая родина. Милая малая историческая родина, полагающаяся каждому человеку.
Виталий Вольф
Военная Москва. Мясницкая улица
Трудно найти в Москве более странный и унылый двор, чем двор дома № 15 по Мясницкой улице. Узкий каменный колодец глубиной в семь этажей, куда даже летом редко заглядывает солнце. В свое время это был доходный дом, принадлежавший семье фарфорозаводчика Кузнецова. В советское время дом был популярен из-за двух магазинов: слева – «Инструменты», справа – магазин под названием «Динамо», у его входа стоял на задних лапах громадный и пыльный бурый медведь с синей буквой «Д» на груди.
В этом доме до 1917 года снимали квартиры многие состоятельные москвичи того времени: врачи, инженеры, профессора, чиновники. На лестницах лежали ковры, в огромных лифтах были зеркала, карельская береза, дуб, красное дерево. Вся техника, ванны, туалеты – от компании «Мюр и Мерилиз». Всё это великолепие венчал помпезный фасад в духе русского модерна: стильные кариатиды, скульптура геральдического льва со щитом в каменных лапах. В этом доме моя бабушка жила с 1919 года.
Однажды, холодной зимней ночью, на четвертом этаже в одной из коммунальных квартир этого мрачного дома (от былого величия которого оставался только фасад), мне суждено было родиться 1 февраля 1933 года и прожить всё свое детство и юность, до тридцати почти лет!
Мои прекрасные няни
Комнату, где я родился, я смог рассмотреть отчетливо только тогда, когда она стала уже чужой, а мне было, скорее всего, лет пять. Комната была большая, но длинная и узкая, с окном, занимающим всю «торцевую» стену. Поэтому в комнате было всегда очень светло. Под окном находился какой-то хозяйственный двор, весь заставленный штабелями разноцветных ящиков и бочек. Во двор постоянно въезжали грузовики, с шумом и грохотом разгружались и уезжали обратно с другим грузом. Громко ругались и смеялись рабочие, кто-то командовал, крича в рупор. Всё это я помню как бы сквозь сон, в тумане, видя себя при этом в коляске посреди комнаты, в жару, с температурой, и над собой – белокурую головку (няня?), смотрящую на меня со словами: «Корь? Корь?» «Корь» – это первое слово, которое я помню из ранних лет жизни. Потом кто-то говорил, что я почти умирал. Но, как видите, обошлось. Еще какие-то ощущения в подсознании сохранили мне путешествия в коляске по каким-то зеленым бульварам. Очевидно, это была Сретенка или Чистые пруды. Все время над собой вижу белокурые головки в светлых «венчиках». Видимо, это были разные няни, которые мной занимались в разное время. Как мне впоследствии рассказывали соседи по квартире, мама день и ночь пропадала в своих редакциях, работала «на пятилетку», куда-то уезжала. А бабушка в те годы еще жила отдельно и тоже работала (кажется, в музыкальной школе). Так что все детство до четырех лет прошло с нянечками, оставив во мне любовь ко всему «деревенскому» и стойкое сознание, что я «ничей», что меня эти девочки берут «напрокат», поиграть, как куклу.
Первый обыск
Первое четко сохранившееся воспоминание детства – обыск у нас в комнате и арест матери 17 ноября 1937 года. Проснувшись среди ночи и выглянув из-за огромного «славянского» шкафа, которым была отгорожена моя «детская» от остальной комнаты, я увидел нечто настолько странное, что буквально оцепенел на некоторое время. Я отчетливо помню, как довольно долго внимательно и молча разглядывал происходящее, не испытывая поначалу ни страха, ни испуга, только удивляясь несообразности происходящего. Посреди комнаты, под светом большого оранжевого абажура, на полу валялась огромная гора сваленных в кучу книг, журналов, газет, которые всегда лежали на полках, теперь совсем пустых. Слева на стуле сидел какой-то незнакомый человек в фуражке и очках, из-за горы бумаг виделся еще один, склоненный над этой горой и что-то внимательно читавший. Лицо было в тени, и мне хотелось, помню, получше его разглядеть, но не получалось. Сзади стоял наш дворник, которого я узнал сразу, – «дядя Левон», в белом фартуке и с большой знакомой мне бородой.