Дошли до Обыденской церкви, напротив – наш диспансер, на спуске. И тут сзади нас возникает какой-то парень в черном тулупе: «Пацаны, деньги есть?» И хватает сразу за шкирку! Тут Байбеков набычился, покраснел, глазки засверкали – и на этого парня: «Какой тебе деньги! Кто тебе маза держит! Ты Карим знаешь? Я ему скажу – ты сам деньги давать будешь!» Тот оторопел: «Это кто такой Карим?» – «Карим, который всю Шаболовку держал!» – «Новый, что ли? Так и говори, тока откинулся, всех не волоку, гуляй пока! Спрошу за Карима!» И он исчез так же быстро, как появился. Байбеков повернул ко мне свое широкое, плоское лицо и заулыбался: «Как я его!» – «Высший класс, Байбеков! Приду – всем расскажу!»

Нехорошая квартира

Первые послевоенные годы – годы «расцвета» нашей коммунальной кухни. Несмотря на ее большие, «дореволюционные» размеры, все-таки шесть – восемь человек, толкущихся одновременно возле газовой плиты, – тяжкое испытание для нервов любой женщины. От скандалов спасало только то, что «иерархия» очередности давно установилась, причем как-то сама собой. Безусловным преимуществом пользовались две дамы: Прасковья «НКВД», у которой муж погиб на фронте, и Юлия Михайловна, желчная и циничная старая интеллектуалка, не боящаяся ни НКВД, ни кого бы то ни было. У нее на фронте погиб единственный сын, красавец и умница Эдик, математик, доброволец. Когда они с полуграмотной Прасковьей оставались вдвоем у плиты – они вдруг как-то «теплели» друг к другу, осознавая, что они здесь единственные настоящие «жертвы войны». И вдвоем незаметно терроризировали тещу нашего бравого смершевца, безропотную добрейшую «Халю с Полтавы». Она никак не могла взять в толк, за что эти «москвички» ее теснят, за что «невзначай» занимают ее маленький столик, зажатый между их владениями. «Не отсиживайся в тылу, за спинами наших» – был ясный подтекст этих «тычков».

Действительно, этот смершевец, майор, сын милейшей пары зубных врачей, вернулся из Германии с целым грузовиком трофейного добра. В ожидании отдельной квартиры он половину своей большой комнаты отвел под склад тюков, чемоданов и ящиков в тщательной немецкой упаковке. Его десятилетний сын Вовик, родившийся в Берлине, а затем за корзину яиц получивший «справку» роддома в Полтаве, хвалился во дворе, что у них «целый магазин в ящиках». Но квартиру они получали так долго, что ковры сгнили, а фарфор под другой тяжестью потрескался. В семидесятые годы я встретил этого майора, уже совсем седого, на каком-то концерте. Он работал в Вене торгпредом и вдруг прослезился, стал вспоминать нашу «юность», родителей. Сын его погиб, а жена лежала в больнице.

Самые благополучные в нашей квартире были сестры Кессины, которые за все годы ни от кого не пострадали, а все тридцать лет, сколько я их помню, бегали на лыжах и преподавали где-то английский. Чем они жили – не знаю. Они были вежливы, сдержанны и замкнуты.

Но когда мою мать реабилитировали (после XX съезда) и она получила прописку в этой квартире на бывших «бабушкиных» десяти метрах, она оказалась, как сама рассказывала, в некой изоляции. Причем, как ни странно, ее стали сторониться как раз наши «интеллигентные дамы», которые раньше ей сочувствовали. В результате ее новой подругой оказалась полтавская теща нашего смершевца, которой были глубоко чужды всякие исторические катаклизмы. Грустно было смотреть, как мать металась между вдруг обретенной возможностью «мещанского быта» – всех этих салфеточек, вазочек, тарелочек – и своей идеологической непримиримостью времен первых пятилеток, когда она работала в газете «Правда». Она очень стеснялась, что так позорно «врастает в быт», но всеобщая оттепельная волна «вещизма» не давала ей пути к отступлению: так много красивых мелочей было вокруг. Она как бы заново полюбила жизнь – и в результате дожила до восьмидесяти шести лет.

Парад Победы

В конце июня за мной на машине заехал дядя Лешек и «выпросил» меня у директора на один день, чтобы по смотреть Парад Победы. Он стал очень важный, в польской красивой военной форме и конфедератке, ездил с водителем на «виллисе». И пока мы с ним ехали в Москву, всё подсаживал девушек. Он жил тогда в гостинице «Москва», и я, конечно, был очарован великолепием и простором ее интерьеров. Мрамор, ковры, картины – все это я видел впервые в жизни, тем более в таком изобилии, на всех этажах, в огромных холлах.

Парад Победы мы смотрели, к сожалению, всего лишь с площадки ресторана на седьмом этаже гостиницы «Москва», стояли в большой толпе под зонтиком, так как шел довольно сильный дождь.

Перед нами была вся Манежная площадь с войсками для парада, а Красную площадь мы видели только частично, без Мавзолея. Все присутствующие были этим очень расстроены, но в полевые бинокли мы видели и Жукова, и Рокоссовского на конях. После парада мы поехали на Пушечную улицу, где помещался Союз польских патриотов. Тетушка Зося была там ответственным секретарем. Был большой прием, играла музыка, и я впервые попробовал «Советское» шампанское. Было много красивых женщин, много польских военных и наших военных, целовали руки, улыбались, кланялись, танцевали. А я совершенно потерялся, не знал, что делать, как себя держать. К тому же я не знал польского языка, а здесь все объяснялись по-польски. Но надо было привыкать к новой жизни. В конце вечера тетя Зося повела меня на склад американских «подарков», которых была целая гора, и предложила выбрать себе одежду, чтобы, как она сказала, «с тобой можно было куда-нибудь пойти». Я набрал что-то, но самым удачным приобретением была черная широкая куртка с большими «футбольными» пуговицами. Я носил ее после того еще лет десять, уже после детдома, откуда меня все-таки взяли в конце лета.

Мария Голованивская

Фрунза. Набережная теней

– Третья Фрунзенская, дом один? С тенью деда своего часто встречаешься?

Галина Долматовская – дочь того самого Евгения Долматовского, написавшего о любви, которая никогда не бывает без грусти, – охнула:

– Это же наш дом, и жили мы там много лет! Дед твой очень часто останавливался у нас.

Ну да. Детское назойливое воспоминание: мой дед Савва собирается в Москву из Киева и кричит в телефон (он всегда кричал, когда плохо слышал сам): «Женя, я завтра выезжаю, да-да, остановлюсь у вас, у Чуковских не хочу, там громко, к вам приеду на Фрунзу». Бабушка понять его не могла: снова на Фрунзу? Чуки на Старом Арбате, там же рядом, через Калининский, ЦДЛ, столько друзей вокруг, зачем опять к Долматовским? «Там как в сейфе, – парировал дед, – останешься цел и невредим. Без пьянок, гулянок и прочего столичного ажиотажа».

Этот особенный, наполненный густой и нескончаемой тенью покой пленил меня при первом же просмотре новой квартиры, в которой я так и не стала жить. Стоит пустая, наполняется пылью да тенями прошлого. Но на расстоянии я эту квартиру люблю, восхищаюсь: какая инфраструктура, какие парки – рай, сущий рай! «Тот еще рай, – оппонирует мне внутренний голос, – кущи номенклатурщиков, пущенных под нож истории. Застенок в виде простенка, крепость заточения, цемент, замешанный на страхе. И тех, кто внутри, и тех, кто снаружи». – Это странное место, – с нажимом сказала риелтор Лена, – но я знала, вы эту квартиру купите. Тут сам черт ногу сломит, – почему-то добавила она.

Ну да, лабиринт, коридоры и подсобки, от входной двери до двери квартирной пять замков и пять разных ключей, связка рвет подкладку. Про деда я, когда покупала, не вспомнила. Это был своеобразный фрунзенский бонус – подтекст, который тут мощнее и значимее того, что видят глаза.

Говорят, здесь жил Каганович, многие совминовские, но на домах мемориальных досок почти нет. Говорят, что соседи здесь по привычке всё знают друг о друге – откуда, неизвестно. Видно, что не обитатели этого района определяют здесь скромное бытие, а сама Фрунза фарширует их, загоняя своей квадратной пятóй в те рамки, что и составляли мучительный для многих блеск прошедшей сталинской эпохи. Блеск развернутого вовнутрь мира, любующегося и одновременно ужасающегося своими потрохами.