Таганка, все ночи, полные огня,
Таганка, зачем сгубила ты меня.
Таганка, я твой последний арестант.
Погибли юность и талант
В стенах твоих.

И стало понятно, что гораздо интереснее писать путеводитель не в пространстве, а во времени.

Во дворах Таганки появлялись замечательные люди: старьевщик, стекольщик, точильщик.

Этих профессий больше нет. Этих людей нет. А ведь это были уникумы – частники в стране победившего социализма. Он всех победил, кроме старьевщика, стекольщика, точильщика. «Частник» стал ругательным словом.

Точильщик тащил на спине (ремень через плечо) тяжеленный деревянный станок, Кричал нараспев: «Точить ножи-ножницы-бритвы-править!», ногой ритмично жал на педаль, на оси крутились точильные камни, от прижатого к камню лезвия летел сверкающий сноп искр, руку подставить страшно, а подставишь – не горячо.

Старьевщик приезжал во двор, лошадка тянула тележку. На тележке – мешки, баулы. Старьевщик кричал: «Старье берем! Старье берем!» – счастливый призыв!

Надо было немедленно выпросить у бабы Розы (на самом деле это была моя прабабушка; днем остальные все на работе) старое драное пальто или одеяло, или какую-нибудь рвань, а если она не дает, если говорит «нету», – обмануть, украсть, потому что время не ждет, старьевщик уедет! А у него в тележке потрясающие вещи: мячики на резинке, еще какие-то чудеса, а самое прекрасное – пистолет! Металлическая вещь, стреляет пистонами, звук оглушительный, восхитительный запах пороха. Самый дорогой пистолет стрелял пробками – но не бутылочными, не теперешними; это были какие-то глиняные цилиндрики, которые взрывались.

Детские болезни

Споры кончались по нарастающей:

– Честное слово!

– Честное ленинское!!

– Честное сталинское!!!

И всё. Честнее некуда. Хотя и остальное – не вранье.

Больше всего на свете я любил болеть. Честное сталинское! В школу не ходить! Помойку не выносить! Уроки не делать!

Лежи – читай. Счастье!

Вечером, конечно, приходят, начинают мучить. Таблетки, горчичники – это полбеды, это простуда. А если воспаление лёгких – тогда уколы. Хуже всего, если живот болит. Тогда – клизма.

– Трусы спусти, ляг на левый бок, коленки к животу, дыши глубже.

– Ой, не надо! Ой, скажи, чтоб уборную не занимали!

– Не займут, не займут. Дыши.

Но это – краткие страдания. Дешевая плата за драгоценное удовольствие – целый день свободы!

В столовой, в стене – книжный шкаф. Там – всё что хочешь: капитан Немо, Морис-мустангер, Пышка, Тимур, Миледи и судьба барабанщика.

В квартире, кроме меня, прабабка и нянька. Но они бесправные. У них надо мной власти нету. Одна молилась по-еврейски, другая – по-русски. Обе (дуры) не знали, что никакого Бога на небе нет. Посему их угрозы (мол, он накажет) были ничтожны.

И было любимое, главное. Освоенное лет с пяти. Как все уйдут (дед, бабка, мать и дядя), найти ключ (его иногда перепрятывали), отпереть маленькую верхнюю дверцу шкафа, а там – коробочки!

А в коробочках – ордена и медали. Красного знамени, Красной звезды, За оборону, За освобождение, За взятие, За Победу, За войну, За доблестный труд – всего штук двадцать. Прикалываешь медаль на пижамную курточку, привинчиваешь ордена, находишь место для цветных наборов орденских планок – и готово: комдив, комкор, маршал бронетанковых.

Потом – у зеркала – для себя:

– Пара-а-ад, смир-на!

Ну как же не спасибо за наше счастливое детство? Если б не доброта, если б не доблесть товарища Сталина – не было б у меня столько орденов!

Потом – на подоконник – для всех.

Квартира на первом этаже, проходной таганский двор. Стоишь на подоконнике, стуком в стекло и криками привлекаешь внимание прохожих. А когда обернутся – тогда гордо молча стоишь, пузо вперед, взгляд в небо, великий и скромный.

Бедные прохожие! 1952 год. За стеклом ребенок в полосатой концлагерной куртке, увешанный орденами. Люди отводили глаза и молча шли дальше.

…Через много лет я понимал Брежнева как никто.

Мы были богатые.

В доме 22/24 по Товарищескому переулку (бывш. Дурной), что идет от Таганской улицы до Андроновки, которую только кондукторы в трамваях называли официально «Площадь Прямикова» (я всю детскую жизнь думал «Пряникова» – в честь пряника)… Весь остальной народ говорил «Андроновка», потому что там, на горе над Яузой стоял Андроньевский монастырь; посмотрите направо: музей Рублева, иконы, еще не все украли и вывезли…

Дом 22/24 по Товарищескому переулку – кирпичный пятиэтажный, пять подъездов по десять трехкомнатных квартир.

Из пятидесяти квартир только две-три были отдельные. Одна из них – наша. А может, и вообще одна, ибо других отдельных я не знал, а только предполагаю. Остальные – коммунальные, по две-три семьи.

Даже кагэбэшник З-н в квартире № 11 (на одной площадке с нами) делил квартиру с Кабашкиными. У З-ных было две комнаты, у Кабашкиных – одна. Фамилия их была Ю-ы, но все звали Кабашкиными (от кабана). И почему-то они действительно были явно Кабашкины.

У высокопоставленной прокурорши Александры Васильевны Сергеевой (чуть не замгенпрокурора СССР) – тоже коммуналка. Мужа расстреляли, ее сослали, а моя бабушка кормила ее дочерей: Майю, которая стала врачом, и Галю, которая стала артисткой, одной из жен народного артиста Якута. Вернувшаяся из ссылки суровая прокурорша была категорически против этого брака и Галю выгнала, поэтому свою очередную свадьбу великий Якут справлял в нашей квартире, было очень много вкусного, а потом Галя развелась и окончательно вышла замуж в Германию…

Из Парижа приехал в СССР Ив Монтан, а у нас – первых на весь дом – телевизор «КВН-49»; экран с пачку «Казбека», а видеть хочется всем. Приставили огромную линзу (внутри глицерин, тоже не просто было достать), сели: Соня, дед, мать, Вовка, баба Роза, я и Александра Васильевна. А Монтан поет с микрофоном в руке и ходит по сцене! А надо стоять неподвижно, приклеив зад к роялю.

МАТЬ. Ах, как это прекрасно! (ни слова по-французски она не знала).

АЛЕКСАНДРА ВАСИЛЬЕВНА (тоже по-французски ни бэ ни мэ). Безобразие! Мерзость! Похабщина! Порнография!

У-у, какой был скандал из-за Ив Монтана.

АЛЕКСАНДРА ВАСИЛЬЕВНА. Ноги моей здесь не будет!

Грохнула дверью, чуть с петель не сорвала.

МАТЬ. Ха-ха-ха!!!

А я узнал и запомнил бессмысленное тогда слово «порнография».

Мостовая в Товарищеском была булыжная, в футбол играть неудобно, но играли. Когда весь двор завешен сохнущим бельем – там не поиграешь.

Веники ценились. Веник, стертый почти до ручки, потерявший все тонкие кончики, все еще работал на кухне и в коридоре. А новый веник, которым мели в комнатах, еще целый год назывался новым – то есть чтобы объяснить, какой надо, говорили: возьми новый веник.

Бутылки ценились. Все бутылки сдавали. Досадно, если открыл бутылку – а там скол на верхнем валике горла. Приемщик проводил пальцем по краю горлышка каждой бутылки, сколы замечал, ставил бутылку обратно на приоконный прилавок. Он там в этом окошке в темноте склада был почти не виден. Только руки появлялись и исчезали, забирали бутылки, сыпали мелочь в протянутую ладонь.

Очередь огромная. Или «Закрыто», или «Обед», или «Нет тары» – то есть пустых ящиков, или «Сдаю товар» – погрузка полных ящиков в грузовик, или «Сдаю кассу», или «Принимаю тару», да еще норовил обсчитать.

Поллитровка – 12 копеек, 0,75 и 0,8 (противотанковая) – 17 копеек, чекушка (0,25 литра) – 9 копеек. Банки: поллитровая – пятак, литровая – гривенник, двухлитровая – 20 копеек, трехлитровая – 40. Пустая трехлитровая банка – две буханки серого.

Надо было «подгадать»: знать не только часы работы, указанные на табличке, но и «обыкновение». Дед говорил: «Я побегу, займу очередь», а я через полчаса волок туда сумки с бутылками и банками.